Дата публикации: 29.09.2024
0
18
Примиряя модный в его годы «прогрессизм» и здравый смысл, выдающийся поэт и писатель А. К. Толстой высказался так:
Способ, как творил Создатель,
Что считал он боле кстати,
Знать не может председатель
комитета о печати…
Да и в прошлом нет причины
Нам искать большого ранга,
И, по мне, шматина глины
Не знатней орангутанга…
Прочитаешь – и подумаешь: а разве не так? Что такое «божий день» - длится ли он наши сутки, или наши миллиарды лет, или вообще не соотносим с нашим временем – можем ли мы знать? И почему произойти от обезьяны – позорно, а от щепоти глины – нет?
А. К. Толстой не разобрался в вопросе, и думал, что речь идёт о формах или способах развития жизни. На самом деле дарвинизм не о способах развития говорит, а, в первую очередь, что никакого развития не было, нет и быть не может. Речь не идёт о том, каким образом – из глины или от орангутанга шло движение от низших форм жизни к высшим, а о том, что вообще не существует её низших и высших форм!
Уже не раз приходилось занудно ставить на вид, что «высшее» и «низшее» - это аллюзия и паллиатив религиозного сознания, очевидным образом восходящее к модели космоса в монотеизме: высшее – потому что ближе к Богу, который на самом верху, а низшее – потому что преисподняя у монотеистов внизу, под землёй.
Ведь очевидно же, что в космосе атеистов нет никаких «верха» и «низа». Однако атеисты упорно продолжают пользоваться ворованными словами «высокие чувства», «низкий поступок», «развитие от низших форм жизни к высшим» и т. п. (как, например, и усечённым, паллиативным «спасибо» - ибо в членораздельной речи такое слово нужно, а в языке атеизма его нет).
Разгадка странного плагиата проста: структура человеческого мышления сложилась внутри монотеистической цивилизации. Если выдернуть из человеческого мышления понятия о низком и высоком (явно отсылающие к образам ад внизу и рай сверху), идею развития, идею разницы между низшей и высшей формой жизни – то всё мышление развалится. Потому идею развития атеисты пытаются сохранять, но она всё равно у них разваливается, как чужеродная их картине мира.
Если принять главную идею атеизма – то, что амёба, бактерия и человек есть одинаково случайные и одинаково бессмысленные продукты приспособления к среде, то человеческое мышление постигнет коллапс.
Потому чуждые атеизму идеи развития, высшего и низшего – противоестественно в нём сохраняются (хоть и неизбежно вырождаясь), а в таких формах, как, например, «фейербаховщина», принимают причудливый и забавный вид.
***
Как можно цепочку случайных мутаций в рамках приспособленчества выдать за «развитие» - знают только сами дарвинисты. Ведь очевидно же, что если человек – это продукт цепочки случайных мутаций амёбы, то амёба могла бы мутировать иными путями, во что-то, весьма далёкое от человека. Или вообще не мутировать – что не лучше и не хуже предыдущих двух вариантов. Ну не возникло бы на планете жизни – и что?
Вместо идеи развития мы получаем горизонтальную цепочку поливариантов, каждый из которых по значению равен другому, потому что значение любого из них равно нолю. Что так, понимаешь, что эдак, что вообще никак – разницы нет.
Забродила где-то гниль, и стала выпускать разные пузыри, большие и малые, своего гнилостного брожения. Эти ассиметричные пузыри возникали и лопались, и трагедии нет не только в схлопывании отдельно взятого пузыря, но даже и вообще в их полном отсутствии. Ну не было бы вообще этой гнили, не пошла бы в ней биохимическая реакция гниения, или замёрзла бы она в ледышку. Чем эта ледышка была бы хуже, или ниже (или выше?) процессов брожения биомассы?
***
Дарвинизм – не о том, КАК развивалось живое на Земле. Это – о том, что оно вообще не развивалось, потому что идея развития (т. е. движения снизу вверх, от низшего к высшему) – фантомная химера. Это пузырь в бродильном чане черепа и «поповщина».
Если развития нет, если все формы жизни – продукт случайности приспособления (прилипчивости к средам) – тогда что есть?
А ничего нет.
Понятно, что жить с таким адом в голове – здоровья не прибавляет.
Токсичность дарвинизма – именно в этом. Она не в каких-то конкретных и малопонятных (и нечитанных) биологических наблюдениях, и уж тем более не в прекрасном дарвиновском музее в Москве, по которому так приятно побродить (больше всего опасаюсь, что этот музей, на волне антидарвинизма, закроют). Токсичность дарвинизма не в какой-то предполагаемой форме развития живого – а в ключевой, выходящей из реки биологии в море философии, идее ОТСУТСТВИЯ РАЗВИТИЯ, КАК ТАКОВОГО.
***
Там, где распространяется вера в дарвинизм, вытесняя монотеизм, с обществом случаются страшные события. При этом большинство верующих в дарвинизм ничего о дарвинизме не знает. Книг Дарвина не читало, самого Дарвина только на портрете видело, да и то не всегда.
И вообще, если пристать к этим дарвинистам-любителям с любимым вопросом атеистов – «а докажите мне, что ваш Дарвин существовал? » - они растеряются. А вдруг никакого Дарвина не было, вдруг это как Шекспир или Козьма Прутков – коллективный псевдоним группы авторов, оставшихся анонимными?!
Наименьшее зло дарвинизма – это наибольшее погружение в его научную ткань. Оно потребует многих десятилетий учёбы, а по итогам произведёт речь, которую всё равно никто не понимает, кроме узкого кружка таких же «задротов», тридцать лет кряду лично «сверявших и сопоставлявших» черепа и кости…
Чем дарвинизм поверхностнее – тем он социально опаснее. Никаких черепов и костей поверхностный адепт лично не сверял, повторяет обрывки чужих фраз, но он уверовал (не познал, поймите, а именно уверовал!), что жизнь слепа, случайна, бессмысленна, и, как писал философ А. Ф. Лосев «все управляется мёртвым трупом и сводится на него» [1]. Причём в работе с характерным названием: «Буржуазная мифология материализма» [2].
Дарвинизму не без оснований приписывают роль одного из источников нацизма. Гиммлеровской «расовой селекции и расовой гигиены». «Изуверства евгеники», с её жутковатым «оптимизмом» методом отбора «улучшить человеческую породу». Хотя и непонятно, что в царстве трупа «лучше», а что «хуже»; видимо, лучше то, что евгенику субъективно нравится: любит лично он блондинок, и хочет, чтобы все стали светловолосыми.
Но не будем упрощать и калом кидаться: нацизм есть гибрид дарвинизма с ницшеанством и разными эзотерическими доктринами, оккультными игрищами.
Дарвинизм в чистом виде рождает не нацизм: ибо, повторимся, при равенстве всех вариантов живого по смыслу нолю нет оснований для предположения одной формы жизни выше другой. Они все ходячие трупы - как же один ходячий труп может быть выше, лучше, или хуже другого?!
Дарвинизм в чистом виде порождает депрессию, отчаяние, суицидальные настроение, апатию, неспособность сосредоточится и действовать целенаправленно. Совершенно очевидно деструктивное воздействие веры в дарвинизм на деторождение: теряющие смысл и желание жить люди тем более теряют смысл продолжать род. Отсюда всякие «планирования семьи», массовые детоубийства в утробах матерей, малодетность, вымирание наций, и всё прочее, что «белокожие» народы сполна хлебают после менее чем 100 лет торжества дарвинизма.
Убивая своих детей, люди убивают и сами себя: достаточно сравнить статистику самоубийств и статистику доли атеистов в обществе, а так же посмотреть распространение моды на «эвтаназию» - самоубийство с ассистентами, которое ныне предлагают уже не только неизлечимо больным, но и… бедным!
Ударная прививка дарвинизма в СССР привела и к эвтаназии целого государства, целого общества – причём на глазах нашего поколения (уж этого-то никто отрицать не может!). Инерция религиозного мышления выветривается к 4-му поколению атеистов полностью, но уже и у третьего поколения весьма слаба.
Поскольку США начали атеизацию общества позже, чем Россия – они пришли к полному распаду человека позже, но тоже через три поколения. Так что правило угасания позитивного разума при атеизации действует в одни и те же сроки на всех континентах.
***
А теперь давайте задумаемся: что тут странного или загадочного? Разве принятие идеи отсутствия развития не есть «смерть до смерти», разве человек, для которого ВСЁ утратило смысл – может считаться полноценно-живым? А если смысл утратило всё, кроме низших зоологических инстинктов – то ведь это уже животное, а не человек (но хотя бы живое!).
Как можно совместить идею тотальной бессмысленности жизни с защитой Отечества? Верности народу, да хотя бы и партии, которой Горбачёв, Ельцин и Яковлев присягали чаще, чем зубы чистили?!
При этом собственно к Дарвину и к научному дарвинизму это явление имеет весьма, и весьма косвенное отношение. Верующие в дарвинизм не решали задачки, а просто подсмотрели ответ в конце решебника.
А там конечный вывод: «развития нет, всё бессмысленно, приспособления к одной среде бесполезны в другой».
Дарвинист-любитель этот вывод не проверял. Он его просто принял на веру, точно так же, как неграмотный пахарь принимает на веру конечные выводы христианского вероучения.
Механизм одинаков – а вот результаты противоположны. Всё, что даёт верующему силы жить, бороться, оставаться самим собой и верным святыням – у дарвиниста отсутствует. Вырезано, как селезёнка.
Верующий в неверие – очень больной человек, что видно даже на физиологическом уровне: жизнь вызывает у него отвращение, отталкивание, он крайне депрессивен, у него нет устойчивости личности, он легкомысленно увлекается химерами – и столь же легкомысленно разочаровывается в них.
Потому (и вполне понятным образом) попытки построить на дарвинизме государство привели Россию к 1991 году.
***
А ведь задолго до 1991 года гениальный Лев Толстой в своей «Исповеди» очень подробно описал, как развивается эта болезнь «опустившихся рук» и «опустившихся людей»:
«… со мною стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и всё в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом?
Сначала мне казалось, что это так — бесцельные, неуместные вопросы. Мне казалось, что это всё известно и что если я когда и захочу заняться их разрешением, это не будет стоить мне труда, — что теперь только мне некогда этим заниматься, а когда вздумаю, тогда и найду ответы. Но чаще и чаще стали повторяться вопросы, настоятельнее и настоятельнее требовались ответы, и как точки, падая всё на одно место, сплотились эти вопросы без ответов в одно чёрное пятно.
Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растёт, и больной не успеет оглянуться, как уже сознает, что то, что он принимал за недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это — смерть.
Тоже случилось и со мной. Я понял, что это — не случайное недомогание, а что-то очень важное, и что если повторяются всё те же вопросы, то надо ответить на них. И я попытался ответить. Вопросы казались такими глупыми, простыми, детскими вопросами. Но только что я тронул их и попытался разрешить, я тотчас же убедился, во-первых, в том, что это не детские и глупые вопросы, а самые важные и глубокие вопросы в жизни, и, во-вторых, в том, что я не могу и не могу, сколько бы я ни думал, разрешить их. Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги, надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю — зачем, я не могу ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: “Ну, хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?.. “ И я совершенно опешивал, и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: “Зачем?” Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: “А мне что за дело?” Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: “Ну, хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, — ну и что ж!”
И я ничего и ничего не мог ответить.
…Жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать, и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал чего, то я вперёд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моё желание, из этого ничего не выйдет.
Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать. Если есть у меня не желания, но привычки желаний прежних, в пьяные минуты, то я в трезвые минуты знаю, что это — обман, что нечего желать. Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чем она состояла. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица.
Я как будто жил-жил, шёл-шёл и пришёл к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти — полного уничтожения.
Жизнь мне опостылела — какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от неё. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общего хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я себе. И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты шнурок, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьём на охоту, чтобы не соблазниться слишком лёгким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от неё и, между тем, чего-то ещё надеялся от неё.
И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем: это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был, восхваляем чужими и мог считать, что я имею известность, без особенного самообольщения. При этом я не только не был телесно или духовно нездоров, но, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми — десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий.
И в таком положении я пришёл к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни.
Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то сыгранная надо мной глупая и злая шутка. Несмотря на то, что я не признавал никакого “кого-то”, который бы меня сотворил, эта форма представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, была самая естественная мне форма представления.
Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня, как я целые 30—40 лет жил, жил учась, развиваясь, возрастая телом и духом, и как я теперь, совсем окрепнув умом, дойдя до той вершины жизни, с которой открывается вся она, — как я дурак-дураком стою на этой вершине, ясно понимая, что ничего в жизни и нет, и не было, и не будет. “А ему смешно... “
Но есть ли, или нет, этот кто-нибудь, который смеётся надо мной, мне от этого не легче. Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному поступку, ни всей моей жизни. Меня только удивляло то, как мог я не понимать этого в самом начале. Всё это так давно всем известно. Не нынче-завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся — раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить — вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что всё это — только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто — жестоко и глупо».
***
Разумеется, на таком (вышеописанном) состоянии человека нельзя построить ни самого человека, ни приличного общества, ни государства. Невозможно в таком состоянии сохранять бодрость и ясность ума, духа, вести здоровый образ жизни.
Отрицание идеи развития (через отрицание разумности, стоящей за сменой жизненных форм) – наносит человеческому разуму травму тем более глубокую, чем большими способностями и талантами этот разум обладает.
Николай Выхин
______________________________________________
[1] «Если бы вероучение материализма допускало положить в основу бытия “жизнь” и “личность”, тогда я не мог бы говорить ни о смерти, ни о чудище, но тогда и материализм перестал бы быть материализмом. Материализм же утверждает, что все, в конечном счёте управляется материей и сводится на материю. В таком случае все управляется мёртвым трупом и сводится на него».
[2] «К мифологии материализма. Буржуазная мифология материализма». — В кн. Диалектика мифа. // Из ранних произведений. М., 1990. С. 503—512.
Источник: https://cont.ws/
Публикации, размещаемые на сайте, отражают личную точку зрения авторов.
dostoinstvo2017.ru
Комментариев пока нет